Галина Протасова (Байдужая), Уфа

Я, Галина Карповна Протасова (Байдужая) родилась в Лесном, тогда - пригороде Ленинграда. Когда началась война, мне было 5 лет.

 

Нина – самый старший ребенок в нашей семье, 1918 года рождения. Окончила Ленинградский политехнический институт. Когда началась война, она защитила диплом, её отправили в Черниковск.

 

Таня 1920 года рождения. Она переболела ангиной, была глухой. Ольга 1923 года рождения.

 

Папа, Карп Петрович Байдужий, был инженером. Мама, Маргарита Исаковна, работала на разных предприятиях, в том числе на заводе «Красный треугольник».       

                     

У нас дома всегда было много студентов, потому что Нина училась. Мы жили около Политехнического института, на улице Большая Спасская, в бывшем генеральском особняке.

 

Началась война, Ольга окончила среднюю школу, подала документы в физкультурный институт Лесгафта. Но ее направили работать в госпиталь, потому что в Ленинграде в это время уже была прифронтовая полоса.

[object Object],[object Object],[object Object],[object Object],[object Object],[object Object]

Галина, 10 класс

Вскоре вышел приказ: вывезти всех детей из Ленинграда. И, видимо, я попала в один из последних эшелонов. Мама несколько дней шила одежду, потому что нужно было на два года вперед меня одеть. Запечатала ее в мешок, написала адрес.

 

Нас, детей, привезли на Московский вокзал, меня провожали мама и Оля. Нас погрузили в плацкартный поезд, мы ехали всю ночь. С нами была молоденькая воспитательница лет 18-ти. Она сидела внизу и читала нам книжку. Мальчишки сидели рядом с ней, а я – напротив, внимательно слушала. Рядом и на верхних полках были девчонки.

 

Вдруг вагон сильно дернуло.  Гудок паровоза никак не стихал. Гремели взрывы. Мы ехали в предпоследних вагонах, за нами - товарный вагон. Воспитательница говорит: «Как только самолёты пролетят, большими группами не бегите, а разбегайтесь. И как только самолёты опять полетят, сразу ложитесь и лежите недвижно, где бы вы ни были». Так мы вперебежку бежали. А место ровное-ровное, я посмотрела вперёд, где паровоз и две рельсовые колеи, а там пожар. В передних вагонах были ясельные группы, там всё размесило, всех детей поубивало.

[object Object],[object Object],[object Object],[object Object],[object Object],[object Object]

Нина с мамой

Мы доехали до Боровичей Новгородской области. Оказалось, как только налетели самолёты, бомбардировщики стали бомбить поезд и передние вагоны, машинист затормозил. Он уже был мёртвый, а его рука была на гудке. И этот гудок всё время гудел. Вслед за этими бомбардировщиками низко летели самолёты и стреляли шрапнелью. Возвращались и снова делали новый круг. Мы пролежали на земле до вечера. На мне было почему-то чужое платье. Мама всегда шила коротенькие, а на мне было фланелевое платье почти до щиколоток с длинными рукавами и кофточка. Кофточка была моя. Спасибо этому платью, оно тёплое было, и кофточке. На девочке тоже такое платье, видимо, когда нас погрузили, нас переодели в казенную одежду. Под вечер пришла воспитательница, она собрала всех тех, кто слушал книжки в нашем купе. Видимо, это была её группа. У неё была сумка, и она выдала нам по паре галет. В этой сумке, оказывается, были наши метрики. Вагон горел, что-то пропало, но наши документы только немного промокли. 

 

Потом мы шли от Боровичей пешком в Ленинград. Видимо, детей, кто жив остался, кто не ранен, разделили между спасшимися взрослыми, и мы группами шли в Ленинград. Это было страшно. Шли всегда ночью, потому что прифронтовая полоса, и многие деревни были уже сожжены. Весь урожай собран, мы шли голодные, есть было нечего. Собирали листья капусты, которые остаются после того, как срежут кочаны. Эти листья помоем в каком-нибудь ручейке и едим. Сколько дней мы шли, не знаю.

 

Дошли до полностью сожжённой деревни. Если посмотреть вдоль деревни, то были одни русские печи, обугленные, закопченные. Изб не было, все сгорели. Женщина, которая нас встретила у самой первой печи, усадила нас на доски с двух сторон, одна половина ворот снята на козлы, это стол. Она в печи сварила чугун картошки и это был единственный раз, когда мы поели горячего. Мы ведь городские дети, мы чугунов никогда не видели. Большой-большой чугун такой. Мы съели штуки по три картошины, и штуки по две-три она нам дала с собой. Потом дала по третьей части стакана молока. Сказала, что на весь колхоз одна корова осталась. Всех остальных на Восток отогнали. А у нас, говорит, свои ведь ещё дети есть, мы прячем их в землянках или в погребах, их тоже надо поить молочком.       

        

Мы пошли дальше. На ночь залазили в стога соломы. Как мыши там спали. А перед рассветом нас воспитательница будила. Не знаю, как она ориентировалась. Мы обычно по опушке леса ориентировались.

 

Воспитательница довела нас всех до Ленинграда. Нас встретила толпа женщин. Смотрю, из этой толпы отделяются какие-то женщины, со слезами бегут навстречу нам. Кто кого хватает, кто мальчика, кто девочку. Потом и мама подходит и меня тоже обнимает. Потом воспитательница метрики эти всем раздала. Мои метрики на четыре части разделились, не разорваны, а как были сложены, подмочены были и разъехались. Но ничего, потом их мама наклеила на лист плотной бумаги. И с этими метриками, и в блокаду я была, карточки выдавали, и потом здесь мы жили, и паспорт я получала, и эти метрики у меня сейчас есть.

 

А в Ленинграде был в это время черный-черный дым, огромный, полнеба загораживало. Мама сказала, что это горели Бадаевские склады, где были запасы питания для города.

 

Дома на дверях в столовой висел репродуктор, такие тарелки были черные. Раздался сигнал: внимание, внимание, воздушная тревога. Мама схватила подушку, меня и почему-то повела во двор. В саду у нас, оказывается, была прорыта «щель». И все были там. Мама постелила подушку, меня на нее посадила. И мы, дети, там находились, пока была тревога.

 

Мама приготовила мешочек, смена белья там, записочка была, кто я, по какому адресу проживаю. И такая подушечка, одевается на случай, если вдруг химическая атака. Она на булавочку пристегивалась. Если воздушная тревога объявит химическую атаку, это надо было одевать на нос и на рот. И мы сразу хватали мешочки, бежали в эту щель и сидели до отбоя. С каждым разом детей в убежище было все меньше и меньше.

 

Потом решили, что всё-таки надо отдать меня в садик. Там хоть какой-то паёк дают. Я проходила туда недолго, до сентября.

 

Помню, Ольга меня забирала, мы шли из садика, и налетели самолёты. Мы буквально ткнулись в какой-то забор, и над нами эти самолёты тр-тр-тр-тр по забору шрапнелью.           

       

Однажды была страшная воздушная тревога, из детсада нас повели в бомбоубежище. А в Ленинграде были дворы-колодцы. Посередине этого двора упала большая бомба и не взорвалась. Я потом её видела, когда нас выводили, огромная-огромная бочка. И котлован. Там верёвку натянули и красные флажки, а с другой стороны на арматуре висели огромные комья асфальта. Если бы эти комья упали, бомба могла взорваться от детонации. Проложили доски. И по этим доскам военный, помню у него полушубок белый был, шёл близко к этим флажкам. А воспитательница из детского сада вела за ручку далеко от котлована по одному ребёнку, чтобы не было никакого содрогания. Не дай Бог опять воздушная тревога. Чтобы вывести одного ребёнка воспитательница с этим военным делали рейс туда и обратно. А родителей не пускали, они стояли за аркой. Меня мама забрала, и больше я в садик не ходила.

 

Хлеба давали 125 грамм. Он был с примесями – с мукой, клеем. Я помню этот хлеб: ровно со спичечный коробок, как клейстер, из него лепить можно было всё, что угодно, потому что там муки было совсем немного. Отломлю крошечку и сосу до тех пор, пока уже запаха не останется. Вот эти 125 граммов сосу как можно дольше. Великое счастье, если попадалась корочка. Корочку дольше сосать можно было. А потом четыре дня ничего не давали. А больше ничего не было.

 

Папу с начала войны мы не видели. Ольга тоже почти не приходила. В большой комнате поселили военных, которые на долечивании находились: кто-то ещё хромал, у кого-то руки или голова были перевязаны. Светомаскировка требовалась очень серьёзная. Мы переехали в маленькую комнату, папин кабинет, там не было окон. Мама спала на папином диване. Там большой массивный стол был, двухтумбовый, и книги. Мою кровать поставили с одной стороны печи, а Танину - с другой. Топили всем, чем придётся. Сначала сожгли остатки дров, потом в ход пошла мебель: стулья табуретки, стол. Стали жечь и книги.

 

Все мы очень быстро ослабли из-за голода. Ценные вещи мама продавала и покупала столярный клей. У нас в кухне была раковина. Как только начались морозы, всё замёрзло, и ходила мама куда-то с бидончиком. У неё была длинная палка, на ней была привязана поварёшка, и бидончик.

 

В нашей квартире была молодая пара, Анна Максимовна и дядя Митя. Молодой человек высокий, богатырского телосложения с могучими плечами. У них детей не было, он меня очень любил - фотографировал, возился со мной. И он первым ушёл. Ходил на работу, по карточке хлеб получал, но для его огромного организма, видимо, такого питания было мало, и он умер. Его завернули в простыню и поставили в кухне у окна. Я его нисколько не боялась, он свой был.

 

В другой комнате жила семья немцев. Виктория Оттовна - домохозяйка, шила мужское нижнее бельё: кальсоны, рубашки на завязочках. А ее муж Иван, Иоан Карлович, был хороший рабочий. Его не эвакуировали. Держали долго, потому что там же заводы какие-то работали, а он всё время ходил на работу. У них была овчарка Джек, а у нас был кот Барсик. Кота нечем было кормить, он убежал. А немцы своего Джека зарезали и съели.

 

Как-то Иван Карлович днем сходил на работу, а ночью умер. Его тоже зашили в простыни и в кухню поставили. Я тоже его не боялась. А потом пришёл дворник и объявил, что пришло распоряжение в домоуправление, что все немцы должны в течение 24 часов покинуть город. Викторию Оттовну выселили.

 

Однажды пришла племянница Виктории Оттовны. Мать послала её проведать, что там с Викой, жива ли. Она пришла к нам, села в кухне на табуретку и говорит: «Дайте мне попить». Мама пошла за водой, а она сидела, потом начала клониться и упала с табуретки. Мама к ней наклонилась, а она уже умерла. Ее вынесли к крыльцу, думали, что похоронная команда подберёт, но она лежала до вплоть до нашей эвакуации.

 

Зима была очень суровая. Я перестала ходить, не было сил. Не вставала с кровати – не было потребности даже в туалет сходить. Из мебели у нас осталось большое трюмо из красного дерева, внизу львиные лапы. Я любила там играть, кукол своих расставляла. В Гражданке жила семья девушки, которая училась с моей старшей сестрой Ниной. У них был свой дом, и мама этой однокурсницы приехала и говорит: «Я от вас это трюмо забрала бы, если вы какую-нибудь еду хотите получить». И мама отдала это трюмо. 400 граммов овса она дала, которым лошадей кормят, не ободранного, килограмм картошки и чекушку молока. За это трюмо. Это была последняя еда, которая сверх плиток клея и сто двадцать пять граммов хлеба.

 

В конце января пришла женщина, на ней из овечьей шерсти вязаная шаль, и она сказала, что на заводе папа умер. Если у вас, говорит, есть силы, то можете приходить, его похоронят там от цеха, потому что инженером работал. Но мама не смогла пойти, потому что тут двое кандидатов: и Таня, и я. А Ольга ходила, её отпустили из госпиталя.

 

А потом получилось так, что четыре дня нам не давали ничего. Ребята, которые жили в большой комнате, долеживались и шли воевать дальше. Там два возчика поселились, они тоже военные были. Один русский, а один национал. Пришёл этот возчик, национал который, у него в руках буханка хлеба и маленький кусочек хлеба. А я лежала в кроватке, этот кусочек хлеба я увидела. А Таня в это время говорит: «Галя, дай мне воды». А я ей говорю: «Ты же знаешь, что я не хожу, не могу вылезти с кровати». А она ноги спустила с кровати и умерла.

 

А мама ходила в Гражданку, надеялась. Люди говорили, что если привезут, то сначала в Гражданке будут паёк давать. Мама пришла, говорит: «Нет, ничего опять не дали».  Мама ко мне сразу: «Ты живая?» - «Живая». – «А Таня?» Таня, говорю, воды просила, не знаю. Мама поняла сразу. «А этот приходил мужик-то?» - «Да, - говорю - принёс хлеб, маленький кусочек». И вот мама меня спасла. Она пошла, перевернула его тумбочку и топором выбила заднюю стенку, у него там большой замок. Взяла она маленький кусочек хлеба и дала мне. Пришёл этот мужик: «Как это защитника Родины ограбил!» - «Какой ты защитник?» - мама ещё отвечала. Когда она перевернула эту тумбочку, оттуда посыпались драгоценности всякие: кольца, часы, всякие браслеты. Он воровал хлеб. И они оба это делали, и люди, видимо, что-то выменивали пока можно было выменивать. Пришёл командир тоже в белом полушубке и говорит: «Мамаша, как вы смогли?». А Таня лежит мёртвая со спущенными ногами. Мама стоит и этот военный стоит. И она говорит: «Вы посмотрите у этих защитников, что у них в тумбочках». Он распорядился сразу открыть. Открыли, вызвал команду, опись сделали. И их отправили на линию фронта возить снаряды, им было уже по пятьдесят как папе.

 

Таню завернули в простыню, потом в одеяло. Она была высокая. Связали двое саночек и в сумерки повезли на Пискаревку. Ещё не доехали до кладбища, мама упала, у неё начались судороги. Когда судороги начинались, то люди после этого умирали. Ольга говорит: «Я положила Таню около трёх ёлочек, скорее маму на санки, бегом». Но она посильнее была, всё-таки она в госпитале работала, там их подкармливали немножко. Она привезла маму, обложила бутылками с водой горячей. У нас всегда горячая вода была. И у неё судороги кончились. И потом стали хлеб давать, четыре дня эти кончились, потихоньку стали давать хлеб и немножко прибавили.

 

По нашей улице стали похоронные команды возить трупы, грузовые машины полуторки были. Сверху прямо нагруженные, брезентом накрытые, сверху ещё выше кабины кто-нибудь сидит. Через каждые пять, десять минут машина идёт мимо наших окон, я у окошка стою, смотрю. А до войны на этой улице лошадь, которая возила хлеб в булочную, лошадь везла и вдруг упала, и сдохла. Сказали, что лошадь эту увезли на кладбище, где животных хоронили, в той же стороне, где и Пискарёвское кладбище. И я помню, когда было совсем голодно, мама сидит, печь топит, почему-то её «буржуйкой» называли. И мама говорит: «Вот я нож наточила». Я говорю: «А зачем ты нож наточила?» - «А все соседки собираются. Лошадь, ты помнишь, померла? Мы собираемся откопать эту лошадь и нажарить котлет». И на следующий день все соседки ушли, а маму не взяли, она так плакала. А они откопали и умерли.

[object Object],[object Object],[object Object],[object Object],[object Object],[object Object]

Я уже стала ходить в кухню, смотрю Иван Карлович стоит, дядя Митя стоит, выгляну, на крыльце девушка лежит. У неё снег под туловищем подтаял, а ноги поднялись. Это я тоже помню. Это самая страшная зима 1941-42 года. Больше всего погибших людей было. Мама говорила, что в нашей семье кровных погибло восемь человек. Я знаю, что дедушка умер. Он жил не с нами, а с маминой сестрой, тётей Марусей. Сама тётя Маруся умерла, её сын Володя умер. Миша – сын младшей маминой сестры, тети Шуры, был призван в армию, он служил в городе. У них две Марии было, родные сёстры. Самая старшая Мария, она эвакуировалась с младшими детьми, а вторая Мария осталась в городе.

 

А ближе к марту солнце уже пригревать стало, боялись, что будет эпидемия. И чтобы выдать новые карточки, стали требовать, чтобы в каждом микрорайоне протопили бани, чтобы люди принесли справку, что они вымылись в бане, и только тогда давали карточки. У нас баня была недалеко через дорогу. Мы кое-как добрались до нее. А там полухолодный туман. И вода горячая, правда, горячая. И вот люди набирают понемножку воды в тазик и волоком тащат, потому что поднять никак не могут. Таким   образом мама меня тоже вымыла. А я как открыла свои глаза, поглядела сквозь этот туман, как закричу, так страшно, потому что ходили не люди, скелеты. Скелеты самые настоящие, обтянутые кожей, а под кожей, как карандаш, чёрные жилы. И всё. Мышцы все рассосались, человеческое тело съело само себя. Я и сама такая была, и мама такая была, все мы такие были.

 

И эти сквозь туман ходячие скелеты, я так испугалась. А до войны ходила женщина, у неё на ноге был протез до колена, я эту женщину узнала, у неё тоже протез. Когда я её узнала, тогда мне легче стало. Ну мы так голову как-то смыли, помочили тело немножко. Там давали по кусочку маленькому мыло, чтобы мы все помылись. Вышли, и получили эти справки.

 

Получили мы карточки мартовские. Потом стали гражданские эвакуироваться. Где Ольга работала в госпитале, многие врачи же гражданские были, тоже стали эвакуироваться. И Ольга как-то пришла и говорит: «Мам, я хочу жить, давай мы тоже». «Но там, - говорит, -у людей, наверно, есть связи какие-то, блат какой-то, а нас то, кто? Папы нет, теперь кто за нас побеспокоится?» А Ольга, видимо, хорошо работала в госпитале. Она школьница, только кончила 10 классов. Она много стихов знала, писала письма всем раненым, читала письма. В общем главный врач военный за нашу семью какую-то бумагу ей сделал. Ольга пришла и говорит: «Мама, завтра через Ладогу будет почти последняя партия, потому что уже апрель, лёд уже от берегов тронулся». Там же бомбёжка была, там доски настелили, а доски эти разъезжаются. Они раньше примёрзли, а теперь, говорит, разъезжаются. Машины тонут и вещей брать совсем почти не разрешалось: смена белья и одежда на себя. У нас была перина не очень большая и швейная машина. И мама в эту перину швейную машину завернула. Я помню только, что день был солнечный, и на Ладожском озере вода стояла у самого-самого берега. И я ходила около этой воды и одной ногой воду зачерпнула. Меня мама ругала, говорит, как ты теперь, нам же всю ночь через это озеро надо будет ехать, а у тебя нога мокрая. Дождались мы ночи. Перед нами были полуторки, потом наша полуторка, а после нас была полуторка, которая ушла под лёд. Мне голову закрутили одеялком детским. Ночью бомбили, налетали бомбардировщики, а шофёры, которые везли полуторки, ехали при открытых дверях. Ноги у них были мокрые все, колёса в воде. Так с зажжёнными фарами, я высунулась, фары увидела, а Ольга засунула мою голову опять туда, вглубь кузова.     

[object Object],[object Object],[object Object],[object Object],[object Object],[object Object]

Потом долго ждали пока наберётся железнодорожный состав, телячьи вагоны были битком набиты. Железная печурка посередине, открывали посередине двери, чтобы воздух иногда заходил днём. Кто посильнее бегали воду набрать, а остальные очень слабые были люди. Люди умирали, умирали. Вот в нашем вагоне почти все умерли. Нас повезли на Кавказ, ближе к югу на станциях было насыпано зерно: пшеница или ещё что. Прям на земле насыпано. Люди голодные выскакивали, в котелки набирали это зерно, его же надо очень долго варить. А варить, печурка эта маленькая, каждый котелок свой суёт. Люди недоваренное зерно начинали есть, и начинался кровавый понос. Полуживых выбрасывали. Люди настолько после блокады озверели.

 

Нас привезли в Армавир. В нашем вагоне, когда- то битком набитом, было восемь человек: нас трое – мама, Ольга и я, и ещё одна семья. Идти мы не могли. Нас от станции на машинах на полуторках привезли в Армавир и снимали на руках. Женщины в национальных костюмах, в лентах снимали на руках, мы стоять даже не могли.

 

Записала волонтёр Межгосударственной телерадиокомпании «Мир» 20.03.2017г. Мифтахова Лиля