Мама у меня была бойцом армии

Ясли и очаг (тогда так называли детский сад), где я находилась круглосуточно до окончания войны, помнятся ярко и достаточно подробно, может потому, что больше помнить было нечего. Всем, что зацепила память, и отразил мой ум до весны1945 г., я и постараюсь поделиться. Поскольку свидетелей моей казенной жизни я не повстречала, то остается пользоваться только своими ощущениями и представлениями о событиях, пережитых в детстве. Моя семья проживала по Ивановской улице (после войны ставшей называться Социалистической) в доме №5 в квартире №2. Комната наша располагалась в большой коммунальной квартире на втором этаже над самой аркой дома. По причине такого расположения помещение было особенно холодным и, казалось, не было никаких сил натопить его. Обязательным в моей одежде тогда было присутствие ватничка, стеганого заботливыми руками моей бабушки. Проблема тепла была мучительна в нашей семье и, неудивительно, что я, проникшись общими заботами по этой части, хотя и будучи тогда всего двумя годами отроду, решилась однажды взять эту тяжкую заботу на себя. Помню, как принялась таскать дровишки из коммунального коридора прямо к нашей ненасытной печке. Каждое полешко я брала на плечо и, представляя себя солдатом с винтовкой, как папа на фронте, трудилась до победного конца. Окончанием благих намерений стал момент, когда соседка обнаружила пропажу своей охапки дров. Слезные протесты и крик моей души не помогли. Справедливость восторжествовала не в мою пользу. Дальше жизнь становилась сложнее и сложнее во всех отношениях. Через пару месяцев после первых же страшных морозов лопнули водопроводные трубы. Вода застывшим водопадом преобразила нашу лестницу. Я находила создавшуюся картину очень красивой. В памяти отметилось, что лед был более толстым и многослойным у самых перил и приходилось старательно пробираться к себе на этаж «по стеночке». Радио в углу нашей комнаты привычно звучало стуком метронома. Черная тарелка предупреждала о начале тревоги, сопровождая объявления нарастающим воем сирены и частенько звуком разорвавшейся бомбы. В перерывах между бомбежками, хоть и не часто, но все же звучали песни военной поры, такие как «Синий платочек», «Катюша», «На позиции девушка» и особо мной любимая «Землянка», которые с тех пор всю жизнь и напеваю. После первой же бомбежки окна нашего дома оказались без стекол – их вышибло взрывной волной. С этого дня и почти до конца войны мы стали жить с заколоченными окнами, а позже – уже со ставнями. Во время бомбежек привычно наблюдала, как от ударной волны все становится подвижным, стены комнаты как будто ходят ходуном и прогибаются, как занавеска в окне от порыва ветра во время грозы. Потолки от таких серьезных испытаний покрывались многочисленными трещинами. Мне же казалось, что наш потолок самый интересный. Тут присутствовала своя эстетика. Лежа в кроватке и прищурившись, я из этих многочисленных трещин и трещинок мысленно составляла прекрасные картины: мостики, ручейки, пещеры и даже смешных человечков. После маминого ухода на фронт добровольцем, я была перемещена этажом ниже, в квартиру своей бабуши-Камочки, где когда-то в своем детстве жила и моя мама. Так и поживали мы с Камочкой, пока она не умерла от голода блокадной зимой 1942 года. А бабушке моей было тогда всего 48 лет. Не знаю и не представляю, кто сообщил маме о бабушкиной смерти, и что было со мной до прихода мамы. А ведь бабушкина квартира была отдельной, и мы проживали с ней вдвоем. Ни мама, никто другой никогда при мне на эту тему ничего не говорили. Но много раз слышала из «взрослых разговоров », что наша Камочка умерла во сне, обнаружив накануне пропажу продовольственных карточек. Вот, видимо, с этим потрясением и не справилось ее сердце. Четко помню, как меня, «чтобы не лезла к покойной бабушке», отправили к маминой школьной подруге Нине Вехновской на улицу Марата, 65. Сложность была в том, что мама Нины сошла с ума от голода и все время кидалась душить свою дочь. Меня же она не трогала, так как , видимо, на всех не было сил. Подруга мамы потом не раз напоминала, что я была пискуша да еще и золотушная. Срочно вызванной из военной части маме пришлось в короткий срок подготовить все к захоронению. После того, как мама отвезла на саночках Камочку, мою бабушку, зашитую в простынь на Волхово кладбище к вырытым траншеям и расплатившись хлебом, вернулась, настал черед заняться устройством моей персоны. Моя домашняя жизнь закончилась и началась казенная. Я была моментально зачислена в круглосуточные ясли, так как мама у меня была бойцом армии. Среди детишек я, оказавшись самой маленькой, была определена в среднюю группу, очень скучала по дому, но на мое жалобное «хочу домой», ребятня с готовностью запевала жутковатую песенку: «Ты пойдешь домой. Там сидит хромой! Он ботинки сушит! Он тебя задушит!» В результате мне оставалось, молча тосковать и ждать волшебного появления мамы. Мама навещала меня нечасто и очень коротко. Она всегда приходила неожиданно. Внезапно появившись, нежно приласкав меня и заручившись обещанием скоро придти, если я плакать не буду, еще раз поцеловав, быстро исчезала. Я это «скоро» понимала буквально, и неотрывно долго потом глядела в ту сторону, куда она скрылась. Осознав, что мама не вернется, изо всех сил старалась сдерживать рыдания, боясь нарушить обещание и надеясь на скорое чудо... Как-то мама появилась во время «тихого часа» и, обласкав меня с обещанием скорой встречи, также быстро исчезла. Я, как всегда, безмятежно принялась ждать, а потом безутешно рыдать. А потом, затаив дыхание, стала ожидать каждого «тихого часа» как хорошую примету. Видимо, с тех пор у меня зародилось внимание к приметам. Приятно вспоминать одну из наших встреч, случившуюся летом, когда мы с мамой, уютно устроившись под деревом, с удовольствием рассматривали необыкновенные сокровища из «мирного времени», вынимая их по штучке из ее планшетки: маленький серебряный молоточек с костяной ручкой, малюсенькие из слоновой кости, мамонтенок и такой же слоненок, - все было выточено очень тщательно, а завершала это богатство пустая мамина серебряная пудреница с букетиком полевых цветов на эмали - свадебный подарок. От всего этого веяло чем-то сказочным. Я была страшно застенчива и в начале долгожданного свидания с родителями, будь то папа или мама, даже дичилась, замерев, привыкала к своему счастью, а уже после, осмелев, начинала смеяться от радости... Очень редко маме удавалось получить увольнение на сутки, и тогда она меня забирала домой. Вот тогда зимой из наших яслей по Воронежской улице, сильно заваленной снегом, мы отправились домой. Мама посадила меня на саночки, и мы быстро двинулись к дому. Она торопилась из-за сильного мороза и берегла время, отпущенное для побывки. Тропинки, протоптанные прохожими на проезжей части улицы, были неровные, с ухабами, и я, вцепившись в спинку саночек, трусила особенно на поворотах, когда случалось санки опасно накренялись, то в ту или иную сторону. Мне, очень маленькой росточком, веревка на санках казалась слишком длинной, а мама – очень далеко. Я опасалась, что санки перевернуться, я вывалюсь и, закутанная по самые глаза, в толстый шерстяной платок, не смогу докричаться до мамы и останусь одна-одинешенька на дороге, пока меня не подберут чужие люди и не съедят , а мама не будет знать, куда же девалась ее дочка. Вот такие страшные переживания мучили меня по дороге домой. Но все обошлось, до дома добрались без приключений. Печка вскоре была истоплена, еда до крошечки съедена. Уставшая мама старается, прикорнув на малиновой бархатной кушеточке, вздремнуть хоть немножко в домашнем уюте. Она просила меня поиграть в игрушечки, дав ей чуть-чуть поспать. Я знала, что перед получением увольнительной ей приходилось работать лишние сутки. Все это, по-своему, себе представляя и очень нежно любя свою маму, я все не могла справиться с желанием неотрывно на нее смотреть и при этом тихонечко, как мне казалось, слегка, чтобы она даже не почувствовала, дотрагивалась пальчиком до ее век, и даже до ресниц. Неотступно крутясь рядом, опираясь на валики дивана локтями, заглядывала ей в лицо, мучаясь угрызением совести, чуть слышным шепотом спрашивала, спит она или нет и т.д. Оставить ее в покое было свыше моих сил. А как только мама, чуть полежав, вставала, я сразу погружалась в свои игрушки и играла взахлеб все остальное время. Как приятно нам, малышам, было слышать от взрослых, а потом с важным видом повторять «а вот в мирное» время…». Мы детишки между собой часто рассуждали на тему «Мир. Мирная жизнь». Мы толком ничего толком не помнили, но зато с удовольствием фантазировали. Замученные постоянным тасканием по бомбоубежищам и изнуренные пребыванием там, в страшной духоте, мы представляли такую картину «Мира»: мирно стучит метроном, в небе тишина, все сладко и сколько угодно спят в очень теплых кроватках...». Мы знали цену тепла и очень им дорожили. Свои постельки не так-то просто и не так быстро удавалось, ложась спать, согреть… Обычно только пригреешься в кроватке, как по тревоге нас, наскоро одев, опять ведут в сырое и душное бомбоубежище, по темной лестнице, с крутыми ступеньками по подвальным коридорам, освещенным синими лампочками в металлических сеточках под потолком. На долгие годы сохранялась детская привычка, ложась спать сворачиваться в комочек, подтянув коленки к подбородку, и засыпая, дышать ртом, прикрывая его ладошками. Казалось, что именно так вот, дыханием, скорее всего, и согревается постелька под одеялом. Помню, постоянно ощущала холод и придумывала свои способы согреться, например, можно было согреться, надышав в воротник платьица и быстро приложив еще теплую ткань к щеке. Ощущение холода преследовало нас в той жизни и не отпускало. Даже процедура стрижки ногтей особенно на ногах из-за прикосновения с нестерпимо холодными ножницами всегда, была мучительной и страшной для меня. Без слез не обходилось. Наши воспитатели зорко следили за гигиеной. Всякий раз, ложась хоть и на « тихий час», мы обязаны были раздеваться до рубашечек. Проснувшись, надо было сразу быстренько одеваться, чтобы не успеть замерзнуть. Воспитатели подбадривали, поторапливали, и каждому из нас очень хотелось заслужить похвалу. И вот как-то раз на «тихом часе» подружка Надя с соседней кроватки поделилась со мной своей мыслью, что если, раздеваясь, снять не все, ну, например, оставить лифчик для резинок, то наверняка получится быстрее одеться и, таким образом, оказаться среди лучших. Так и решено было поступить. Надо сказать, что мы были приучены очень красиво и поразительно аккуратно, а не кое-как, складывать свои одежки на стульчике у кроватки. Вот видимо поэтому, воспитательница на взгляд и определила среди сложенной одежды отсутствие должного. Она подошла к моей кроватке, приподняла одеяло, и убедившись, что я не разделась до конца, звонко и больно, отшлепала меня. До сих пор помню эти звонкие обжигающие шлепки и чувство позора с страшной обидой. Конечно, жить в круглосуточных яслях было сиротливо, грустно и одиноко. Мы были слишком малы, и еще не умели толком общаться и дружить между собой, но все-таки кое-что в этом казенном доме мне нравилось. Вот очень даже пришлась мне по душе ясельная детская мебель. Она была как раз по росту, удобная и симпатичная. Я даже завела привычку, сидя за столом, откидываться на спинку стульчика и иногда на нем покачиваться. Дома, конечно, у меня ничего подобного не было, и я мечтала, когда настанет мирное время, попросить маму купить мне такую же детскую мебель, не кукольную, а настоящую. В те редкие случаи, когда я попадала домой, то, чтобы оказаться мне на уровне стола, сооружалась на домашней табуретке целая пирамида из диванных подушек. Сидеть было неловко, и чувствовала я себя на этой вершине очень даже неуверенно. К тому же без посторонней помощи я не могла туда забраться. Но на полу я оказывалась всякий раз уж без посторонней помощи, когда откидывалась по ясельной привычке, желая опереться на несуществующую спинку табурета. И всякий раз, закатившись в крике от оглушительного удара головой об пол, заливалась горьким плачем. Я всегда плакала очень громко, и для моих слез находилось масса причин, в том числе постоянно прищемляемые кем-то мои пальчики в многочисленных ясельных дверях, разбитые колени, шишки на лбу, обиды, тоска по дому и маме и т.д. Оглушительно вопя, я в то же время очень боялась закатиться в плаче. А, заходясь в плаче, страшно пугалась от ощущения удушья, будто воздухом задавилась. Взрослые, видя ужас в моих глазах, помогали выйти из этого состояния. Любимым развлечением среди нас, малышей, была игра в магазин, когда одни играющие понарошку предъявляли хлебные карточки, а другие взвешивали хлебушко и обязательно с довесочком. Еда была главной не только в играх, но и в нашей жизни, и некоторые гастрономические впечатления закрепились на всю жизнь. Хлеба не хватало и остальных продуктов тоже. И все было не просто, когда, взрослые шли на всякие ухищрения, чтобы хоть как-то нас накормить, предлагая нам не привычную и не совсем понятую еду, например, так называемую «манную кашу». Мы маялись над ней, глядя на это розоватого цвета трясущееся желе. Непонятно почему, но по сладковатому привкусу мы узнавали о содержании в нем столярного клея, а печальный опыт подсказывал, от чего потом болит в животиках. Кормление тогда превращалось в бесконечное сидение за столом. Совсем сущим наказанием, но, правда, совсем недолго, было соевое молоко. Как сейчас, вижу перед собой высокий стакан с мутной серой взвесью, напоминавшую известку. Со дна, если слегка взболтать, поднимались грязного цвета хлопья и потом медленно оседали на дно. Все это никак не глоталось, потому что было очень невкусным, нестерпимо терпким ощущением и с затхлым тошнотворным привкусом. После первого же глотка спазм в горле, а затем в желудке и все шло обратно, выворачивая всего тебя наизнанку. Я всякий раз не переставала интересоваться у воспитательницы: «А где же настоящее коровкино молоко?». Ответ был известен и прост: «Коровки давно сдохли». Я же неизменно интересовалась дальше «А когда же издохнут соевые коровки?». Кто в блокаду пробовал соевое молоко, тот всегда, даже в мизерном количестве опознает наличие сои во всем и даже в шоколаде. Но и это недолго продолжалось. Мы совсем не были привередами. И как бывали счастливы, если вдруг нам подавали суп... Назывался он картофельным. В основном это была водичка, но в ней угадывался нежный вкус от сероватой картошечки, которую можно было заметить на дне тарелки в виде нежного облачка. Сначала вычерпав всю жидкость, можно было ложечкой зачерпнуть это «пюре», ощутив вкус этого чуда! Какой нежный вкус! Какое блаженство! С тех пор всю жизнь я больше всего люблю супы и предпочитаю всем остальным блюдам. И, конечно, благоговейный хлебушко был необыкновенно вкусным и самым уважаемым. О существовании белого хлеба мы тогда не догадывались. Самым большим лакомством был «довесочек ». Каждому из нас доставался он по очереди. На самом деле «довесочек» был просто большой крошкой от хлебной корочки. Он был так мал, что когда мы, девочки, хвастаясь друг перед дружкой и бессовестно привирая, что якобы дома есть маленькая-премаленькая, самая малюсенькая куколка на свете, убедительнее всего звучало: «Ну, совсем как довесочек!» Действительно, меньше этого и некуда . Уже к концу блокады мы были просто потрясены, когда каждому из нас дали «бутерброд с яйцом». На самом деле это были совсем небольшие квадратные кусочки хлебца, и на каждом в трех местах красовалось по желтой точечке, видимо, яичного порошка. Это было объедение! И когда уже после войны в Вене мой папа, желая как можно скорее откормить меня, положил на хлеб дольку настоящего яйца, то возмущению моему не было конца. Я долго артачилась, не желая есть «такое», уверяя, что «так» не едят, что «это» очень жирно, да и просто неприлично и некрасиво. Я старалась из желтка наковырять «те» три точки, как в детском садике и разместить, как было тогда. Еще запомнилось, каким фантастическим лакомством показался рыбий жир. Уже была прорвана блокада (но не снята), и сильно истощенным (я к ним относилась) дали по чуть-чуть, на дне чайной ложки, рыбьего жира. Остальным тоже повезло - они могли облизать эту ложку. Вот это был пир! Незабываемое, особо почетное место в жизни занимал кипяток. Как сейчас вижу: печку-буржуйку, на ней алюминиевую кружку и в ней булькает, весь в белых пузырьках, кипяток. Так и говорили: «Белый кипяток», вкус совершенно определенный, и согревающий, и силы добавляющий и весело становилось, и вроде бы и поел. Когда входили в промерзший, затемненный дом, то тебя встречало гостеприимное: «Кипяточку хотите?!» Войну мы переживали, прислушиваясь к сводкам фронта, звучавших из черной тарелки знакомым голосом Левитана. Ликовали при словах «освободили» и затихали при слове «оставили». Это так все понятно было и детям. Мы без конца вели игру в войну. Немцы были для нас «Фрицы». На тетрадных клетчатых листках обычно рисовались нами танки и зенитки и, держа рисунок в руках, тарахтя, мы изображали, что громим Фрицев, которые где-то под ногами у нас на полу. Я рисовала самолеты, и получалось что-то среднее между птицей и крестом и тоже «бомбила» Фрицев. Перебегая из одной комнаты в другую, из средней группы в старшую, я всегда, как воспитанная девочка, аккуратно закрывала за собой дверь, и при этом часто жертвой оказывался прищемленные мои пальчики в этих непомерно больших дверях....Отношения с дверями в моем детстве были сущим наказанием, мне не хватало сил, чтобы их закрыть, не нажималась ручка, непослушная дверь отъезжала или захлопывалась, а я не успевала, как всегда, отдернуть пальчики, за что и терпела. Проблем у нас, маленьких, было много. Во время прогулок, спускаясь и поднимаясь, по лестнице, с трудом преодолевали ступеньки, казавшиеся для нас такими высокими. Однажды зимой я споткнулась, спускаясь вниз, и повалилась, к счастью, удачно, - просто покатилась с боку на бок, со ступеньки на ступеньку. Мне было жутковато, но получилось ловко и даже интересно, поскольку, спасла зимняя одежда, смягчившая впечатление от твердых ступенек. Да и довольно быстро, я была подхвачена воспитательницей, и испугаться, по-настоящему, не успела, но впечатление осталось сильное и после войны, играя с детьми на природе, когда все затевали перекатывания с пригорка, я оставалась в стороне и не участвовала в такой затее никогда. Еще были трудности, когда выдали новые валенки. Края голенищ долго никак не обминались под коленками из-за моего малого веса, и я зависала на них, не в силах присесть даже на стульчик. А, когда самых ослабевших из нас, при голодных поносах (это когда от голода течет слизь), часто высаживали на горшки, то было еще сложнее. Для этого надо было умудриться точно угодить в горшок, а для этого необходимо было рассчитать, чтобы, зависая над ним, вовремя вытянуть вперед ноги в негнущихся валенках, и оказаться на нем, а не мимо, и не упасть вместе с ним (что тоже бывало). А уж вставать с этого «трона» самостоятельно совсем не было никакой возможности . Своих сил и сноровки не хватало. Именно за такими посиделками застала нас мама, срочно вызванная в ясли по поводу моего нездорового состояния. Она была поражена тем, что мы, трехлетние, слабые, послушно сидя на горшках, старательно распевали новый гимн страны, не путая мелодию и не пропуская слова. А солдаты в это время на передовой с большим трудом, мучительно, в срочном порядке одолевали слова гимна, едва запоминая мелодию. Вот с таким образованным ребенком мама отправилась в свою воинскую часть восстанавливать мое здоровье. Мне не ведомо было, да и сейчас не представляю, как тогда в батальоне решался вопрос присутствия девочки у девушек-связисток. Но хорошо знаю, что мама до конца своих дней была благодарна этим людям и особенно военврачу, что помогли сохранить мне жизнь. А такая беда, когда организм не справляется с голодом, случалось не однажды в моей блокадной жизни. Одно из посещений у мамы в армии мне и вспоминается довольно подробно. Я и сейчас легко представляю себе ту темную комнату, с коптилкой на большом круглом столе, а за столом - девушек в таких же гимнастерках и кирзовых сапожках, как и у моей мамы, как они готовятся к политзанятиям. Все заняты, а я маюсь. Мне темно, так как моя голова ниже уровня стола, вокруг которого я брожу, а хочется тоже посидеть за столом, где светло. Я начинаю залезать на венский стул, обхватив сидение руками и стараясь подтянуть коленки. Карабкаюсь на него с большим трудом, пока кто-нибудь из девушек-связисток не подтянет меня кверху за шкирку. Взобравшись, я оказываюсь на сидении стула лицом к спинке, стоя на коленках, но надо еще перевернуться лицом к столу. С большим трудом преодолеваю и этот момент в то время, когда стул подо мной опасно раскачивается. Наконец, сижу как все. И тут мне делается совсем скучно, всем не до меня, ну ни малейшего внимания, никто на меня и не смотрит. Все уткнулись в газеты, готовясь к политзанятиям... Остается только вновь переворачиваться на живот, сползать с сидения, держась за спинку стула и рискуя перевернуться вместе с ним на пол. Но через какое-то время мне кажется, что там, где стол освещает коптилка, все-таки намного интереснее, несомненно, от света все-таки веселее, и я опять карабкаюсь на стул. Это повторялось, пока я не обратила внимание, что кто-то на стене, большой и темный, тоже вместе со мной двигается и шевелится и даже чем-то размахивает. Тут от ужаса я замерла и совсем притихла. Когда я уже готова была зареветь, мама заметила мое состояние. Все кинулись утешать и объяснять мне, что не стоит ничего бояться, это просто тень и ею можно забавляться, только надо знать, как сложить пальцы рук, чтобы получились на стене звери - сова, собачка или кошка. Девушки взяли мои пальчики и показали, что можно заставить тень собачки помахивать хвостом или разевать пасть. Стало очень весело, и я окончательно подружилась с девушками-связистками и с тенью. Через несколько дней я вернулась в свои ясельки, полная впечатлений. И уже почти без слез, хотя и с тоской по маме, вошла в привычную ясельную жизнь, где все было знакомо, включая портрет Сталина с девочкой на руках и большим букетом цветов, похожим на раскрашенный кочан капусты. Мы принимали ее за дочку нашего вождя. Нарисованный на белой ткани Сталин занимал всю стенку в большом зале. Разглядывая портрет, детишки очень надеялись, что, как свою дочку, так и всех детей, он обязательно защитит от фашистов. По-видимому то помещение было музыкальной комнатой. Готовясь к празднованию Нового года, мы в этом зале послушно ходили под музыку вокруг рояля и по хлопку воспитателя поднимались на цыпочки, а потом, мы, наряженные в матрешек, разучивали плясать «Русского», а когда были в матросках, то плясали «Яблочко». Вроде бы все было красиво и хорошо и интересно, но там было всегда как-то уж очень прохладно. Холод всегда все портил. И странно, что именно под этим портретом вождя нам делали уколы. Все выглядело устрашающе: огнем пышущий примус, сверху шипящая паром металлическая посудина для дезинфекции шприцев, у рояля ничем не покрытая брезентовая раскладушка, а врач в белом халате с угрожающим шприцем в поднятой руке. Каждому из нас спускают штанишки и, уложив вниз лицом на раскладушку, вкалывают прививки. Я уколов очень боялась. Эта процедура была для меня болезненной, потому что «мягкое место» было не мягкое, а тощее и почему-то потом я не сразу могла ступить на ногу. Слабенькая, видно , была. Этот страх перед шприцем остался и на школьные годы. Жизнь в городе, наблюдаемая во время прогулок, очень нас волновала. Мы хорошо разбирались, что к чему. Потрясающим событием было встретить девушек идущих по улице и держащихся за веревки плывущего рядом с ними громадного дирижабля. Сразу возникало замечательное чувство защищенности от бомб и себя, и наших домов. Радостно становилось, когда нам попадались идущие строем солдаты. Мы тут же пристраивались около них и некоторое время, важно поглядывая вокруг, маршировали рядом, пока безнадежно не отставали. Надо сказать, что и солдаты на нас глядели с любовью и нежностью, стараясь погладить наши стриженые головки. Мы всегда чувствовали на себе любовь со стороны населения и, особенно, со стороны военных и очень этим гордились. Спускаясь ночью в бомбоубежище, неотрывно наблюдали, как на темном небе сходятся лучи прожекторов в одну точку. Каждому ребенку было понятно, что зенитчицы изловили вражеский самолет и сейчас будет он сбит и рухнет с оглушительным воем.. Наблюдая бой в небе не торопились уйти с улицы .Радовались вот такой победе на наших глазах. Потом долго рассуждали на эту тему, что у немцев скоро кончатся самолеты, так как их всех перебьют наши защитники, и придет Победа. Когда прорвали блокаду, я ликовала: « Разорвали блокаду!» - вот так не совсем грамотно я сообщила эту потрясающую новость последней сводки с фронта своей мамы, заглянувшей к нам в ясли. Папу реже, чем маму отпускали в увольнение для свидания со мной. Я знала, что он на Ленинградском фронте, что он офицер и в чине капитана. Когда случались наши свидания, мы отправлялись домой и неплохо проводили время вдвоем. Однажды мы с ним шли на побывку на нашу Ивановскую улицу. Я еле плелась. Причиной тому оказалась лопнувшая резинка в рейтузах, но папа не знал об этом. Он очень торопился домой – хотел успеть натопить печку, подкормить меня и отдохнуть, т.к. утром на завтра меня надо было вернуть в ясли, а ему явиться без опоздания в свою воинскую часть. Опоздание грозило трибуналом, а я тормозила наше движение и что-то пыталась невнятно объяснить закутанная от мороза по самые глаза в большой шерстяной платок. И вдруг он обнаруживает, что рейтузы спущены, а обнажившееся мягкая часть тельца блестит от инея. Конечно, испугался, подхватил меня на руки и бегом, досадуя на себя. Благо это все произошло уже на нашей улице напротив дома, в котором была раньше редакция газеты «Вечерний Ленинград». Надо сказать, я всегда очень внимательно рассматривала все дома, мимо которых мы проходили и некоторые из них были мной особенно облюбованы за их внешний вид. Я с удовольствием отмечала их нарядную архитектуру. Вот на одном из домов я любовалась барельефами, на которых изображены три красавицы с распущенными волосами. И еще был дом-красавец, украшенный под малахит панелями. И наш дом я безошибочно узнавала именно по красивейшим, как мне представлялось, узорам чугунных решеток первых этажей. Я еще любила приложить к глазам ладошки так, что они представлялись как лошадки шоры и таким образом направить свой взгляд вдоль улицы так, чтобы в мой обзор не попадали бы разбомбленные дома. И «так» представить себе мирное время. Наша квартира имела нормальный блокадный вид. Окна затемнены. В прихожей не было пола, его давно весь сожгли, и лежала только одна доска от порога входной двери до порога комнаты. Доска широкая по моим представлениям. Я ее достаточно рассмотрела, стоя на ней наказанной за нежелание есть несъедобную пищу. Долго и много топил в тот раз папа нашу круглую печку и, наконец, мы с ним легли спать вместе на диване в домашнем уюте и тепле. Это было наслаждением и счастьем. Утром он был разбужен моими поцелуями сначала в плечо, потом в другое. На вопрос, что же я делаю?- был мой ответ: «Я тебя в погончики целую!». Для меня все было тогда военным, и папино плечо, конечно, принадлежало его военной форме. Однажды пришла мама и забрала меня с вещами из яслей. При этом все воспитатели со мной долго и тепло прощались. Я была, несказанно, счастлива, торопясь с мамой покинуть их, но рано радовалась, не домой меня принесла мама, а в детский садик. Тогда это называлось «Очаг». Быстренько передав меня с рук на руки новым воспитательницам, мама заспешила в свою воинскую часть. Я от несбывшийся мечты, оскорбленная в своих лучших надеждах, оказавшаяся среди новых, для меня совсем чужих людей, буквально захлебнулась в неутешном плаче. Жалея меня, я оказалась среди детей самая маленькая, воспитатели отнесли несчастную к себе в спальню и посадили, как мне казалось, на необъятных размеров кровать. Ревела я отчаянно, оглушительно и долго, не подпуская к себе никого, пока совсем обессилив, не уснула. Уж не знаю, сколько я поспала, но, придя в себя и смирившись, но еще всхлипывая, твердым голосом попросила у подошедшей воспитательницы: «Дайте, пожалуйста, мне положенный ужин». Казенный разговор казенного ребенка. Уже в этом круглосуточном «Очаге» мне пришлось провести много дней, а вернее, до окончания войны – до демобилизации мамы. Не помню особой дружбы с ребятишками. Все как-то играла сама по себе. Во время тихого часа представляла, что каждый мой пальчик - куколка. И вот так двигая ими и мысленно разговаривая за них, я представляла целые сценки отношений между ними. Особенно тоскливо было мое пребывание в изоляторе. Туда я попадала пару раз и не по своей вине. Дело было летом. Меня, совсем здоровую, поместили в изолятор как единственную не переболевшую корью. Сидя в карантине в полном одиночестве и глядя в открытое окно, я страшно завидовала гуляющим во дворе детям, дружно переболевших этой заразной болезнью, в отличие от меня. Потом повторилось то же самое со скарлатиной. Между прочим, я и до сих пор так и не переболела этими болезнями. А заслужено я там оказалась, когда заболела свинкой. Но тогда я была уже не одна, а в компании других болевших детишек и было совсем не грустно. В этом же «Очаге» для меня довольно часто находилась причина попользоваться услугами медсанчасти. Седенький маленький доктор в белом халате был для меня не только воплощением любимого персонажа из книги «Айболит», но и лечившим меня врачом. Он вылечивал мои многострадальные коленки, которые я постоянно разбивала в кровь. Причем, зарабатывала эти болячки именно на коленках всегда одним и тем же способом, на одном и том же месте. Моей слабостью было кружиться вокруг березки, все быстрее и быстрее, обняв одной рукой деревцо, пока, обессилев, не спотыкалась о его корни и не падала, вопя от саднящей боли. Особенно усиливались ощущения жгучей боли, когда вдобавок мазали разбитые места йодом. И еще была история, которая могла закончиться нехорошо для меня. В то лето были разрешены огороды прямо в городе. Во дворе нашего «Очага» жильцы дома вскопали землю, что-то посадили и оградили грядочки старыми кроватями с панцирными сетками. Ножки этих кроватей угрожающе торчали наружу. Разглядывая эти ограждения, мы заметили, что у многих из них не хватало колесиков, оставались только вилки куда когда-то они крепились. Мы с подружкой стояли у одной из кроватей, напротив злосчастной ее ножки и, опираясь своей туфелькой на сетку кровати, кокетливо ее покачивала это заградительное сооружение. Мы играли в магазин и как будто стояли в очереди и отоваривали хлебные карточки. Вдруг кровать качнулась на меня и я, не успев отскочить, была ею ранена. Ножка от кровати, на конце которой была только вилка для колесика, впилась с размаху мне в ногу у косточки на щиколотке. Мой беленький гольф с кисточками побурел от крови, а я ощутила, как нога стала ватная и больше меня не держит. Меня подхватили воспитатели. Доктор промыл глубокую рану, обработал йодом, тампонировал ватой дырку в ноге, забинтовал и утешил. Потом очень долго, пока не начало заживать, доктор Айболит таскал меня на «куличиках» (на закорках). Ежедневно утро начиналось с того, что он в перевязочной он выковыривал вросший тампон и туго забивал рану свежим. Мне повезло, что не было задето сухожилие, не порваны связки, не было перелома, и я не стала хромоножкой. Шрам же остался на всю жизнь, но очень аккуратный, шелковый, едва заметный и совсем не испортил моей ноги. Это единственный шрам на мне. Еще, один болезненный момент неприятного состояния, будучи совсем маленькой, я пережила, когда после яслей, бродила по детсадовскому двору походкой мушкетера, слезшего с коня. Стойко переносила страдания от саднящих опрелостей, а жаловаться не могла, стеснялась и боялась - вдруг заругают. Но видно, красноречива моя понурая фигурка говорила сама за себя. Я испытала невероятное облегчение, когда нежданно и негаданно, меня подхватили ловкие руки медицинской сестрички, и кончились мои страдания. Меня отнесли во врачебный кабинет, уложили на высокий пеленальный столик с бортиками по бокам, и внимательно осмотрели. Влажными освежающими тампонами были протерты нежные части тела, чем-то влажным смазаны болезненные опрелости, а потом и обработаны присыпкой. И я ожила. Страдания закончились. Надо отдать должное, что воспитатели были очень внимательны к нам, и научили нас следовать правилам личной гигиены. На всю жизнь запомнилось, когда воспитатели наглядно демонстрировали необходимые правила личной гигиены для девочек, а мальчики слушали и не совсем понимали, почему именно только для девочек. Так мы были невинны, хотя тогда находились мы все - и мальчики и девочки - в одной спальне. Во время войны в холод и голод многие узнали, что есть такое явление как «голодные вши». Наш «Очаг», и мы в нем не стали исключением. Вот по этой причине наши головенки регулярно вычесывались частым гребешком над развернутым тетрадным листом в клеточку, разложенным на подоконнике. После чего всех поголовно стригли наголо, боясь разносчиков сыпного тифа. Я морально очень страдала, стыдясь своей лысой головы, и всякий раз горько плакала из-за такого уродства и особенно, когда, проводя ладошкой по макушке, с тоской ощущала ненавистную колючесть остриженной головы. А как только чуть-чуть волосики начинали на ощупь делались шелковыми, я пускалась в мечты о косах. Но после очередной проверки частым гребешком опять стригли под нуль и так всю блокаду, все военное время. Когда стало немного полегче, и это явление перестало нас мучить, мне разрешили, наконец, отрастить челочку. Эта прическа называлась «спереди под ворота, а сзади под солдата». Первое посещение парикмахерской в моей жизни, оставило неизгладимое впечатление не только у меня, но и у других ее посетителей. В тот раз, будучи в увольнении, мой папа, забрав меня из «Очага», зашел в парикмахерскую на нашей, тогда еще Ивановской, улице. Ему нужно было побриться, подстричься и заодно он обещал воспитателю подровнять и мои волосенки. В ожидании своего папы я, как завороженная, с большим волнением наблюдала за парикмахером, собирающимся брить папу. Сам блеск «опасной» бритвы, артистическое опробование острия лезвия касанием по натянутому ремню, опасное манипулирование блестящего инструмента у горла папы, покрытого густой пеной, напрягало мое воображение. Солдатики, сидящие со мной в очереди, пошутили, что, мол, брить будут сегодня обязательно всех. Привыкшая свято верить любому слову взрослого человека, а особенно военным и сразу, представив себе предстоящий мне ужас, истошным воплем оглушила всю парикмахерскую. Многие клиенты, включая моего папу и самих мастеров, моментально, выскочили на детский вопль: «Не хочу бриться!». Им было смешно, а я с трудом пришла в себя. редметом моих воздыханий в то время была приходившая иногда в группу к нашей воспитательнице ее дочка. Это была нарядная, очень хорошенькая, голубоглазая девочка в золотистых локонах и с бантиками. Имя у нее тоже было необыкновенное Лора. В честь этой красавицы я всех своих кукол потом, даже и после войны назвала только Лорами. Я всякий раз искренне любовалась этой необыкновенной гостьей. Мне и в голову не приходило завидовать, я была вполне счастлива тем, что можно было смотреть на нее во все глаза. У Лоры и кукла, которую она приносила с собой, была необыкновенная. С замиранием сердца рассматривала я вместе с другими маленькими девочками это фарфоровое чудо. И как было не залюбоваться ее прелестной фарфоровой головкой с закрывающимися глазами, густыми ресницами, настоящими волосами, заплетенными в косы, прелестными подвижными ручками и ножками. Одета кукла была в хорошенькое пальтецо с вязаной пелеринкой, и даже туфельки были на ее ножках «настоящие», т.е. кожаные. Ростом эта кукла, как мне казалось, была «с настоящего ребенка». Потом уже в Вене я как-то увидала в витрине мастерской такую же куклу. Выяснив, сколько она стоит, как угорелая, помчалась к маме на работу. А влетев в ее бюро, только и твердила как заклинание:«Hundert funfzig! Hundert