Мама была единственным добытчиком

Папа, Кузнецов Иван Трофимович, и мама, Долинер Мария Яковлевна — работали инженерами на Авиационном заводе N 23, были молоды и красивы, жили очень дружно и счастливо, имели много друзей. Казалось, ничто не разрушит счастья нашей маленькой семьи. Но черная дата — 22 июня 1941 года — оборвала мирную жизнь всей страны и нашей семьи тоже... Буквально накануне войны, 19 июня 1941 года к нам из Симферополя приехала бабушка (мамина мама), Анна Александровна. Она была очень больна, и ее пригласили в Ленинград на лечение (Ленинград всегда славился своими врачами!) Мы с бабушкой увиделись впервые и очень полюбили друг друга. Папу война застала в командировке в Таллинне. Он сразу же добровольцем ушел на фронт и был направлен на полуостров Ханка. Авиационный завод, на котором работали мои родители, сразу стал готовиться к эвакуации в Сибирь. Снимались и упаковывались станки и другое оборудование, и все отправлялось эшелонами в Новосибирск, туда же эвакуировали и кадры. Мы должны были уезжать 17-м эшелоном. Но 16-й эшелон был разбомблен, и эвакуация из Ленинграда прекратилась. Оставшаяся часть авиационного завода была превращена в ремонтную базу для военной техники, поврежденной на Ленинградском фронте. Там и работала моя мама вместе с другими заводчанами, не успевшими эвакуироваться в Сибирь. После того, как мама чудом спасла меня из эшелона, увозившего детей из-под бомбежек с места отдыха в Крестецком районе Ленинградской области на Урал, я все время была дома. Детский сад, куда я ходила до войны, больше не работал, и я постоянно находилась под присмотром бабушки. Мама дома бывала редко: работа и забота об обеспечении семьи продовольствием отбирали все ее время. Мама старалась беречь бабушку, поэтому сама стояла в очередях, чтобы отоварить продовольственные карточки и получить хлеб, сама носила воду и дрова. Оставляя нас одних, мама всегда предупреждала бабушку, чтобы она меня одну во двор не выпускала. К тому времени участились случаи, когда дети стали пропадать; говорили, что их едят. Но, зная, что у бабушки больное сердце, мама не могла об этом прямо сказать ей, поэтому она сказала, что меня могут раздеть, а купить теплую детскую одежду в то время в Ленинграде уже было невозможно. Так бабушка до самой своей смерти и не узнала, что имела в виду мама. Мама была единственным добытчиком продуктов для всей семьи. Сколько было радости, когда ей удавалось полностью отоварить продовольственные карточки!!! Хорошо помню, как мы делили тот крошечный паек. У нас была маленькая рюмочка, мама отмеряла с ее помощью крупу и раскладывала ее по крошечным газетным кулечкам — это была норма для супа на один день. И мы понимали, что в этот день к другому кулечку прикасаться нельзя. Из крупы мама варила очень жидкий суп, и такой обед назывался «поесть что-то горячее». Мама и бабушка очень берегли меня — ребенка — и обе втайне друг от друга старались отдать мне часть своей порции... Мой папа, воюя на полуострове Ханко, дважды приезжал по своим военным делам в Ленинград. И оба раза он выкраивал время, чтобы забежать к нам домой. Приезд папы для всех нас становился настоящим праздником! Как нам ни было трудно, но мы были вместе, а он был один. И видеть его живым — было ли большее счастье? Приезжая домой, папа сразу замечал, как мы исхудали, понимал, что мы голодаем, поэтому он всегда оставлял нам свой паек... Мама крошила сухари на маленькие кусочки, и мы сосали их, как будто это были лучшие конфеты! Жаль только, что таких праздников было очень мало... После того, как Красная Армия, по приказу Военного Командования, оставила полуостров Ханко, все оставшиеся в живых, были вывезены в Ленинград. Две с половиной недели они находились на переформировании в Ленинграде. Папа еще несколько раз приходил к нам. Но, так как в Ленинграде продовольственное снабжение даже действующей армии было резко ограничено, то приносить продукты он уже не мог. Он только отдавал мне кусочки сахара от своего пайка. Мама, видя это, говорила ему: «Ваня, не делай этого, ведь у тебя не будет сил воевать!» Но папа отвечал ей: «Не говори так, Манечка, я должен хоть чем-то помочь вам». Очень скоро папа совсем перестал приходить. Их направили на другой участок Ленинградского фронта — в район станции Мга. Оттуда пришло несколько писем, последнее из которых было получено в самом конце декабря 1941 года. Больше вестей от папы мы не получали. В декабре 1941 г. тяжело заболела и совсем слегла бабушка. У нее началась водянка, она ничего не ела, а только пила воду. Мама пригласила врача, та спустила у бабушки всю накопившуюся в животе воду и сказала маме, что бабушке уже не поможет никакое лекарство, что вылечить ее сможет только хорошее питание, а уж потом — лекарство. После ухода врача мама на кухне очень плакала, переживала, что ничем не может помочь своей мамочке. Бабуля уже больше не вставала. Днем она почти не разговаривала, но по ночам она стала громко бредить... Часто ночью мы с мамой просыпались от ее громкого разговора: «Манечка, заведи со двора Норусеньку, ее разденут». Так повторялось много дней. Но однажды мы с мамой проснулись от какой-то необычной тишины... Это было 9 марта 1942 г. Бабушка замолчала навсегда... Мы с мамой не плакали, т.к. все слезы уже были выплаканы... Мама сама занялась похоронами. Завернула бабушку в простыню, приготовила детские санки, и только тогда с ужасом поняла, что снести бабушку со второго этажа, где мы жили, во двор не сможет, т.к. нет сил. Кинулась за помощью к соседям, знакомым, обещала хорошо заплатить. У нас до войны были собраны деньги на покупку дачи, по тем временам немалые. Но в блокад-ном Ленинграде деньги ничего не значили... Мама была в отчаянии... Теперь она плакала уже не от горя, что нет больше бабушки, а от своего бессилия, что не может ее похоронить. С большим трудом маме удалось найти двух женщин, которые за остаток бабушкиной хлебной карточки (с 10 по 31 января) согласились помочь ей довезти на санках бабушку на кладбище. В этот день на кладбище хоронили целую машину обгоревших тел ленинградцев, погибших во время ночной бомбардировки. Потом мама увидела, что около одной из могил, где хоронят умершего, его отпевает церковный батюшка. Когда те похороны были закончены, мама подошла к батюшке и обратилась к нему с просьбой об отпевании своей мамы. Она обещала заплатить ему. Но батюшка успокоил маму: «Ничего, дочь моя, мне не надо. Я провожу Вашу матушку в последний путь». И он прочел свою молитву «За упокой души рабы божьей Анны». Мама до сих пор с благодарностью вспоминает этого церковного батюшку. Так мы с мамой остались вдвоем. Чтобы не оставлять меня одну в пустой комнате, мама брала меня с собой на работу, изредка отводила к знакомым. Воспоминания об этом блокадном времени у меня остались на всю жизнь, и еще панический страх — остаться без мамы. Он так крепко засел во мне, что преследует меня всю жизнь. Уже много лет спустя, когда мы после войны возвращались из эвакуации, в Москве у нас была пересадка. Мы ехали в метро, и на остановке «Комсомольская» мама выгрузила на перрон вещи, а меня взять не успела, когда поезд начал двигаться. Я не раздумывая, на полном ходу, выскочила из движущегося вагона, и чуть не разбилась о колонну. Но я об этом не думала. Ужас от мысли, что я могу потерять маму, пересилил всякий страх... У нас в комнате около окна стоял большой черный репродуктор, который объявлял нам обо всех городских новостях, о положении дел на фронте, о начале воздушной тревоги и об отбое ее. Так как немцы обстрелы города по большей части проводили по ночам, то мы ложились спать не раздеваясь, чтобы при объявлении воздушной тревоги не тратить лишнего времени, а сразу спускаться в бомбоубежище. Но зимой, когда мы уже сильно отощали, не было сил идти в бомбоубежище мы сидели в комнате, пережидая бомбежку, слушали, в какой район города на этот раз полетели немецкие бомбардировщики, с надеждой поглядывали в тот угол комнаты, где стоял наш друг — репродуктор, ожидая, когда он объявит нам об отбое воздушной тревоги. Весной 1942 года стало получше: во-первых, добавили хлебный паек, а, во-вторых, пошла зелень. Мама приносила домой листья липы и жарила на олифе котлеты. Олифу — целый бидон — принес до войны папа, собирался делать ремонт в квартире. Эта олифа выручала нас и как средство для освещения, когда во всем городе было отключено электричество, и в качестве масла для поджарки. Котлеты из листьев липы мама ела сама, отдавая мне свой продуктовый паек. Она спасала меня, как могла. К сильному истощению у мамы добавилась цинга: шатались зубы и сильно кровоточили десны, она так ослабла, что без палочки уже не могла передвигаться. Медики Ленинграда по радио стали объявлять, что для борьбы с цингой надо рвать хвою, заваривать ее и пить. Но они не учли, что у ленинградских дистрофиков не было сил залезать на елки и сосны за этой хвоей. Тогда пакетики с хвоей стали выдавать в аптеках. Мама приносила эти пакетики и заваривала хвою, как чай. Он был горький и терпкий на вкус, но мама пила сама и заставляла меня пить, чтобы не заболеть цингой. К началу лета для нас остро встал вопрос об эвакуации. Мама очень ослабла, и, боясь, что если она сляжет, то я тоже погибну, стала готовиться к отъезду. Она мечтала только об одном: успеть выехать из-под бомбежек, сдать меня в детский дом, а сама она уже не надеялась остаться в живых, т.к. цинга и голод сильно истощили ее силы. И в июле 1942 г. мы выехали из Ленинграда. Сначала — на машине до Ладожского озера, а потом на пароходе — через Ладогу. Несмотря на разгар лета, день был прохладный и дождливый. Нас выгрузили на деревянный причал, дальше надо было найти машину и добраться до железной дороги, где нас уже ждал эшелон. С трудом маме удалось найти машину, которая и доставила нас к спасительному эшелону. Эшелон был сформирован из обычных товарных вагонов, оборудованных деревянными нарами. Но после всех трудностей предыдущей дороги, наконец, оказаться в сухом помещении — было ли большее счастье! Да к тому же в эшелоне сразу же стали хорошо кормить, даже горячую пищу приносили прямо в вагон! Мама, как человек активный, тут же организовала доставку кипятка и бактериофага в свой вагон. Бактериофаг давали санитарные врачи - это специальная жидкость от микробов. Ее пили, ею обтирали руки, чтобы не занести в ослабленные организмы какой-либо инфекции. Еще мама постоянно напоминала всем, кто ехал в нашем вагоне: «То-варищи, не ешьте сразу много, после голодовки ваш организм не сможет выдержать обилия еды. Немного поешьте, и спите... Через 2 часа я вас разбужу, и опять можно будет немного поесть. Подумайте о себе и своих детях... Уж если вы сумели выехать живыми из-под бомб и от голода, то не стоит погибать здесь, где уже нет войны». И хоть мама была очень молода, все люди слушались ее. У нее на руке были папины авиационные часы со светящимся циферблатом. Каждые 2 часа она будила людей, чтобы они немного подкрепились, а потом все опять спали. В нашем вагоне за всю долгую дорогу не умер никто. Так мы ехали 2,5 недели, пока поезд не привез нас на станцию Тюмень. Это была станция нашего назначения: маме в Ленинграде выдали командировку в город Тюмень на завод N 639. Оставив меня с вещами на вокзале, мама пошла разыскивать завод, который должен был обеспечить нас жильем, а маму работой. Решением Советского правительства всех вывезенных ленинградских блокадников сразу же обеспечивали крышей над головой, усиленным питанием, а также работой. К вечеру мама вернулась на «линейке», запряженной лошадью. Нас вместе с вещами погрузили и вывезли в большой барак. Так началась наша жизнь в Сибири. Уже на третий день, получив путевку на меня в детский сад, мама устроила меня в круглосуточную группу, а сама вышла на работу. В детском саду воспитатели взяли меня под особую опеку, как особо слабого ребенка. Даже мою раскладушку, на которой меня укладывали на ночь спать, ставили подальше от окон, хоть и топили спальню очень хорошо. Девочка я росла развитая, знала много стихов, рассказов, сказок, легко уживалась с другими детьми, меня все любили. По субботам, после работы, приходила за мной мама, забирала на воскресенье домой (мы уже жили не в бараке, а нам дали комнату), чтобы выкупать меня и постирать мои вещи. Мама никогда не приходила за мной с пустыми руками. Прежде чем забрать меня из детского сада, она обязательно кормила меня перед дорогой. На всю жизнь запомнились мне бутерброды из черного хлеба, намазанного пшенной кашей. Это мама каждую субботу от своего обеда делала мне эти бутерброды, чтобы подкормить меня. Кроме того, мама, отрывая от себя, приносила мне витамины, которые давала ей врач на заводе от цинги. Врач очень быстро обнаружила, что у мамы не проходит цинга, и поняла, что она витамины не ест, а отдает ребенку, и, серьезно поговорив с мамой на эту тему, стала давать ей двойную порцию витаминов, чтобы хватило нам обеим. Так потихоньку мы стали излечиваться от цинги и дистрофии, приобретать нормальный человеческий облик. В Тюмени мы завели свой огород, пошла своя картошка. Уже начал оставаться хлеб, и мама меняла его на молоко, изредка — на белую булочку, чтобы побаловать меня. В Тюмени мы встретили День Победы, это был такой счастливый день! Мама рано утром, когда мы еще спали, прибежала за мной в детский сад и принесла весть о Победе. Дети повскакивали и с криками: «Ура!» — носились по комнатам. Мама помогла мне быстро одеться, и мы пошли с ней к ее заводу. В сквере перед заводоуправлением был организован большой митинг. Люди смеялись и плакали. Память об этом дне осталась у меня на всю жизнь. К некоторым семьям стали возвращаться с фронта отцы. Я втайне долго еще надеялась, что вернется и мой папа, т.к. нам сообщили, что он «пропал без вести». Но чудес на свете не бывает... Здесь же в Тюмени в 1945 г. я пошла в школу. Училась я легко, и первый класс окончила на все пятерки. Летом 1946 г. муж маминой сестры (работник МВД) прислал нам вызов в Симферополь (в те годы без вызова уехать из Сибири было невозможно). И мы распрощались с нашей спасительницей — Тюменью. Крым встретил нас теплом и обилием фруктов, что меня особенно порадовало, т.к. в Тюмени, кроме райских яблочек, величиной с нашу некрупную черешню, да черемухи, других фруктов я не встречала. Мама устроилась на работу в МВД, в лагеря для военнопленных немцев, начальником финансовой части. Она работала, я училась. Я училась очень хорошо, и все годы из класса в класс переходила с «Похвальными грамотами». По мере того, как пленных немцев отправляли в Германию, лагеря закрывались, и маму, как очень хорошего работника, переводили в другой такой же лагерь, в другом месте Крыма. Так мы оказались в Севастополе, где в 1948 г. был ликвидирован последний лагерь военнопленных немцев. Мама с 1948 г. пошла работать на Севастопольский морской завод им. Серго Орджоникидзе, в планово-экономический отдел, а затем — в отдел труда (у нее высшее планово-экономическое образование). Я с 1948 г. училась в средней школе N 16, которую и окончила в 1955 г. На семейном совете мы с мамой решили, что раз мы ленинградцы, то и получать высшее образование я буду только в своем родном Ленинграде. Там учился мой папа, там училась моя мама, значит, там буду учиться и я. Так, в августе 1955 г. я опять оказалась в Ленинграде, на своей родине, поступив учиться в Ленинградский технологический институт холодильной промышленности. Много раз я приезжала в тот район, где мы раньше жили. Там все осталось по-прежнему, только в том доме, где мы проживали, теперь находится детский сад. А дуб Петра Великого так и стоит... Все такое родное... Годы учебы пролетели быстро, и по распределению я попала на работу в Пензу, в Научно-исследовательский институт химического машиностроения. Отработав 3 года в Пензе в должности инженера-конструктора, я вернулась в Севастополь. С 1964 г. я больше с Севастополем не расставалась. Сначала работала в ЦКБ «Черноморец», а после образования нового ЦКБ по плавкраностроению, перешла работать в ЦКБ «Коралл». В 1999 г., отработав 35 лет инженером-конструктором, я ушла на пенсию. Здесь, в Севастополе, я встретила свою судьбу — Стороженко Василия Сергеевича. Здесь мы вырастили двух дочерей, которые во время своей учебы были гордостью средней школы N 41. Обе они стали педагогами, и работают в школах Севастополя до настоящего времени. Вот так семья бывших ленинградских блокадников укоренилась в Севастополе.