Сто двадцать пять блокадных грамм...

«Сто двадцать пять блокадных грамм с огнем и кровью пополам», — эти слова из «Ленинградской поэмы» Ольги Берггольц давно стали нарицательными. И хотя те самые 125 граммов были нормой только для служащих и членов их семей, то есть для иждивенцев, и только в самый тяжелый период с 20 ноября по 25 декабря 1941 года, именно они навсегда стали символом Ленинградской блокады.

А что это такое — 125 граммов хлеба, да еще и выпеченного в городе, в котором почти нет продуктов? Сегодня, когда о рецептах блокадного хлеба известно практически все, это нетрудно подсчитать и представить.

Начнем с объема. Стандартная буханка черного хлеба сегодня — это в среднем 700 граммов (если точнее, то от 650 до 750 граммов). Стало быть, 125 граммов черного хлеба — это примерно пятая ее часть. Или по-другому. Средний кусок черного хлеба, то есть поперечный срез толщиной полтора сантиметра — 35 граммов. Значит, 125 граммов — это три таких кусочка с небольшим довеском.

Представили себе этот размер? А теперь сократите его раза в полтора — блокадный хлеб был куда тяжелее обычного. Причиной тому — примеси, которые приходилось добавлять в тесто, чтобы при минимальных запасах муки и всего прочего, что полагалось использовать в хлебопечении по довоенным гостам, обеспечивать хлебом всех нуждающихся ленинградцев. В самом начале блокады, после того, как 12 сентября сгорели Бадаевские склады, где размещался основной городской запас продовольствия, его стали печь из смеси ржаной, овсяной, ячменной, соевой и солодовой муки. Спустя месяц, когда то, что уцелело в городе после сентябрьского пожара, подошло к концу, а новые партии продовольствия практически не поступали, к этой смеси начали добавлять льняной жмых и отруби. Но довольно быстро и этот рецепт пришлось корректировать: запасы даже этих ингредиентов стремительно таяли. И тогда в рецепты включили такие небывалые доселе составляющие, как целлюлозу, хлопковый жмых, обойную пыль, мучную сметку (то есть мучные остатки, сметенные отовсюду, где хранилась мука), вытряски из мешков кукурузной и ржаной муки, березовые почки и сосновая кора.

Именно такой, испеченный из всего, что только теоретически можно было употреблять в пищу, хлеб и выдавался в самые тяжелые дни блокады — с конца ноября по конец декабря 1941 года. Потому что к этому времени нормы выдачи, неуклонно снижавшиеся, достигли своего минимума. Вот как это происходило. С 18 июля по конец сентября 1941 года минимальная выдача — иждивенцам и детям — составляла 400 граммов хлеба в сутки. 1 октября ее снизили вдвое — до 200 граммов, а 400 граммов стали выдавать рабочим. Наконец, 20 ноября произошло последнее снижение — до тех самых 125 блокадных граммов, которые выдавались «служащим и членам их семей», а фактически — всем, кто не был занят на заводах, а также в военизированной охраны, пожарных команд, истребительных отрядов (к ним же приравняли учащихся ремесленных училищ и школ ФЗО). И только после 25 декабря норму выдачи вновь немного подняли — до 350 граммов рабочим и до 200 граммов — всем остальным. А с февраля 1942 года начали выдавать рабочим — 500 граммов, служащим — 400 граммов, иждивенцам и детям — по 300 граммов.

Но к этому времени голод уже сделал свое дело. Что приходилось испытывать блокадникам, можно только представить себе — и то не до конца. «Голод бы ни с чем несравнимый, это можно понять только тому, кто пережил такое испытание, — говорит блокадница Валентина Николаиди, 1937 г.р. — Каждое утро я проверяла все карманы в одежде в поисках еды – хотелось печенья, конфет… Мама до войны работала на кондитерской фабрике имени Крупской. Перед праздниками она приносила с работы огромные пакеты с подарками, и я надеялась, что что-то с тех пор осталось… Но я ничего не находила» 

«У моей школьной подружки Жанны как-то вырвали из рук только что полученные ею две пайки - на себя и брата, — вспоминает блокадница Зинаида Овчаренко, 1929 г.р. — Настолько быстро все произошло, что она ничего не успела предпринять, в шоке осела на землю прямо у выхода из магазина. Люди, стоявшие в очереди, увидели это, и стали отламывать по кусочку от своих порций и передавать ей. Жанна в блокаду выжила. Может, благодаря в том числе этой помощи совсем незнакомых ей людей» 

Но выжить все равно было невероятно трудно. Ведь что такое 200 граммов хлеба? В нормальных условиях, когда он печется из чего положено — это около 400 ккал. И нужен еще такой же объем белков, жиров и в три раза больший объем углеводов. Теперь представим себе, что вместо 200 граммов человек получает 125, при этом 60% составляют фактически несъедобные добавки. Представили? Теперь учтите, что кроме этого хлеба, никаких других продуктов практически нет, на дворе — мороз со средней температурой минус 12 градусов, отопления нет, водопровод не работает… Даже нормального, современного хлеба обычному человеку, вынужденному выживать в таких условиях, не хватит — для жизни необходим полноценный рацион, больший по весу в четыре-пять раз.

Вот что говорит кандидат медицинских наук, ведущий научный сотрудник клиники Института питания Ольга Григорян: «Питание, которое обеспечивает всего 400 ккал в сутки (а в блокадном пайке было и того меньше) практически несовместимо с жизнью. Даже энерготраты покоя, когда человек просто лежит в постели и не тратит сил ни на согревание своего тела, ни на движение, составляет, в зависимости от индивидуальных особенностей, от 800 до 1400 ккал в сутки.

А при калорийности ниже 600 ккал в сутки в течение всего двух недель начинается отрицательный метаболизм: очень быстро развивается паталогия сердца, почек, печени, нарушение сердечного ритма и развитие других самых серьезных болезней. Человеку постоянно холодно, так как организму не хватает энергии, чтобы согреться. Организм живет фактически за счет своих органов, и то очень недолго».

К декабрю 1941 года в городе был зафиксирован первый пик смертности — около 50 тысяч ленинградцев. А уже в январе этот показатель был превышен вдвое: согласно секретной справке Ленинградского городского отдела ЗАГС, в первый месяц 1942 года в городе умерли 101 825 человек. А следующий месяц, февраль, стал самым страшным: в Ленинграде зафиксировали 108 029 смертей, или 558 умерших на каждую тысячу жителей… После этого смертность пошла на спад, но не слишком быстро: март— 98 112 умерших, апрель — 85 541 смертей, май — 53 256 скончавшихся, июнь — 33 785, июль — 17 743, и только в августе в Ленинграде умерло за месяц меньше 10 тысяч человек: согласной той же справке, их было 8988…

При этом подавляющее большинство погибших — жертвы именно голода и всего, что с ним связано. Официальное число жертв до сих пор приводится по документу, который называется «Сведения Комиссии Ленинградского Горисполкома по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков и их сообщников о числе погибшего в Ленинграде населения», подготовленному к 25 мая 1945 года для Нюрнбергского процесса. По приведенным в нем данным, голодной смертью умерли 632 253 человека. И это только идентифицированные ленинградцы, погибшие в черте города. А ведь были еще и неопознанные тела, и не вошедшие в статистику беженцы, попавшие в Ленинград из области и соседних республик, и те, кто погиб за пределами Ленинграда, уже в процессе эвакуации. Таким образом, неучтенными, по подсчетам доктора биологических наук, блокадницы Светланы Магаевой, сделанным на основе изучения рассекреченных архивов, погибших оказалось еще 764 тысячи. То есть жертв голода было, возможно, вдвое больше, чем в официальной статистике.

Весь ужас, который пришлось пережить ленинградцам, отражен в шокирующем, неопубликованном нигде ранее стихотворении блокадницы Лидии Александровны Николаевой 1926 г. р. 

Хлеб

Комендантский час до пяти. Ноги гнутся в коленях туго.

Чтоб до булочной мне дойти, пять домов, и еще за угол.

Каждой спичкою дорожа, по пролетам скользя широким,

Надо с пятого этажа в тьме кромешной спуститься к сроку.

Обрастает ступени лед коркой толстою на морозе.

Значит, рядом кто-то живет, воду невскую в санках возит.

И, расплескивая, несет, из последних сил напрягаясь.

А затем ведро нечистот тащит вниз, на лед проливая.

Комендантский час до пяти. В подворотне маячат тени,

Чтобы к булочной подойти, если ноги тебе не изменят.

Мне казалось тогда — бегом, а наверное, тихо шла я.

Бесконечно тянется дом, и мороз под кожу вползает.

Подворотни открыли зев, изрыгнули, спеленутых туго,

Тех, кто в землю лечь не успев, обречен погребению вьюгой.

Запеленуты их тела, словно мумии, в покрывала.

Там простынка, белым-бела, тут солдатское одеяло.

Но развернуты — сплошь почти — до засохших ягодиц трупы.

Только глаз скошу по пути — мышцы мерзлые кормят скупо…

Икры срезаны с тощих ног, снят до пояса ломтик тонкий.

Не суди: может быть, помог этот мертвый спасти ребенка.

А на срезах застыл узор белых пленок и сухожилий.

Отвернулся от мертвых двор, где они до кончины жили.

Протрясется здесь грузовик, заберет за день, что успеет.

И направится напрямик к бесконечным братским траншеям.

Далеко еще до угла. Но чернея зимнего неба

Стала очередь. Приросла. Тихо ждут насущного хлеба.

Привезут или нет до восьми? Хватит всем? Недостанет многим?

Стылый пар стоит у земли, стылый снег разминают ноги.

Чтоб своим землякам помочь выпечь хлеб — наш блокадный воздух

Где-то там комсомольцы в ночь по цепочке носили воду.

Поредел над крышами мрак. Хлеба первый кусок отмерян.

И продвинулись мы на шаг ближе к самой заветной щели

Двери… но не все. Кто-то тихо сполз, распахнул глаза изумленно.

Провожали тогда без слез. Умирали тогда без стона.

Тонкий штрих онемевших губ… Смерть проходится частым гребнем.

Огибает очередь труп, и не первый, и не последний.

Наконец — уже за углом. Чуть живей от надежды позы.

Запах хлеба чую нутром. Кто сказал, что он с целлюлозой?

Вот и втиснулись мы за дверь. Впереди коптилка мигает.

Раз отрежь — десять раз отмерь, гирьки мелкие добавляя.

От весов не отводим глаз. Слюни сглатываю упрямо.

Сколько карточек — столько раз будет вывешен хлеб до грамма.

Здесь немного легче терпеть: ветра нет и буханки видим.

В хлебом пахнущей темноте, в тесноте, и порой — в обиде.

Не хватило. Бреду опять. Темный город ветром исхлестан.

Нераспроданный хлеб искать — за реку, по Тучкову мосту.

Может, выдадут горсть муки — кипятком завари да жуй-ка,

Разводи в воде и пеки, сковородку ладь на буржуйку.

Жаль, что вычистили припек. И мучицы совсем немного.

Тлеет в булочной фитилек, освещая путь до порога.

Прижимая к себе муку, колеей былого трамвая

Я бегу, все же я бегу, комендантский час обгоняя.

Ночь смыкается в двух шагах, и «Спасите!» — как крик в пустыне.

За расчетливый этот страх ждет меня стыд до могилы.

Что могла я в 15 лет, в темноте былинкой шатаясь?

Все равно! Оправданья нет: я жива, а другой — не знаю.

Голос, кажется, был мужской и такой далекий-далекий!

Не выпрашиваю покой. Наказанию нету срока!

Этот крик до скончания дней, в тишине и вихре событий

Бьется болью в душе моей, упрекает меня: «Спасите!».

Трупы убраны. До утра отливает снег белизною.

Я у дома. Пришла пора брать подъем с ледяной горою.