Вспоминает Нина Давыдовна Хандрос, Балашиха

Чем становишься старше, тем чаще и назойливее возникают перед глазами картинки отдельных эпизодов далёкого военного детства, тем пронзительнее и острее вонзается в сердце игла невыносимой боли за недоевших, недолюбивших, недоживших, самых близких тебе людей, вызывая слёзы, а подчас и плач от сознания и понимания того, что им очень хотелось жить.


Мы, дети, пухли от голода, потом измождались до костей. А каково было нашим мамам, папам? Каково, когда твоё дитя плачет, просит крошку хлеба пососать, а её нет, и мать бессильна помочь?!


Декабрь 1941 года. Печурка железная отапливает комнату. Дверь в другую комнату закрыта. На кровати больной папа. Входит мама в пальто, полуразвязанном платке. Обессиленная, садится на стул около папы лицом к нам с сестрёнкой. По «старушечьему» серо-тусклому, безжизненному лицу  (а ей всего-то 38 лет) беззвучно текут слёзы. Рука безвольно свешивается к колену, и из разжатой ладони выкатывается мороженая свёколка и¸  падая, гулко стучит по полу.  Где она её взяла?.. Кто ей дал?.. Мы с сестрёнкой, замерев, смотрим широко раскрытыми глазами, без слёз, без эмоций воспринимаем происходящее.


В другой раз она принесла побольше. Как мне рассказал двоюродный брат после войны, она была у него в госпитале, где он лежал после тяжёлого  ранения. А там бытовало негласное правило: если  к кому-то в палате должны были прийти родственники, то накануне, в глубочайшей тайне от врачей, раненые собирали дневной паёк со всей палаты и отдавали пришедшим. 


Январь 1942 года. С каким-то поручением от своих родителей пришёл мой 14-летний двоюродный братишка во время обеда. Мы сидим за столом. Мама наливает в тарелки какую-то прозрачную бурду, но горячую. Мы судорожно едим, стуча ложками. Братишка стоит в углу между стенкой и гардеробом напротив стола и затравленно в упор смотрит на тарелки, сопровождая взглядом каждую ложку ко рту и обратно. Мама не выдерживает, смахнув слезу, берёт ещё одну тарелку, наливает «супа», говорит скупо: «Иди, садись…». Договорить она не успевает, так Сёмушка присоединяется к нам. Через пару месяцев его не стало. Он жил в многодетной семье и всё время плакал, прося еды, но это отдельная история.


Апрель 1942 года. Мамы уже нет на свете. Мы с папой, маленькой сестрёнкой и оставшимися в живых членами семьи того самого братишки на военной грузовой машине едем по «Дороге жизни» через Ладогу: папа с сестрёнкой на руках -  в кабине, мы, остальные, - в открытом кузове поверх мешков со скарбом, ухватившись за верёвки, которыми привязаны  вещи к грузовику. Кругом скрежет, осколки льда и водяные брызги летят в грузовик на нас. Ноги мокрые. Над нами кружат вражеские самолёты, шум, гам, темно, страшно! Ад кромешный!

На глазах соседняя машина (как оказалось, первоначально мы должны были ехать на ней) уходит под лёд. Мы слышим отчаянные крики людей. Наша «военная» летит вперёд. Ужас от увиденного, дрожь от холода. Напряжение такое, словно всё внутри - одна натянутая струна. А мне всего-то было неполных 8 лет. Вот такая скукоженность, сжатость оставалась у меня от малейшего дуновения ветра в осенне-зимний период вплоть до середины 80-х годов прошлого столетия. Потом уже началась противоположная, уже возрастная беда.


Путь в несколько километров казался бесконечным. Не верилось, что самое страшное позади, когда очутились на твёрдой земле – ноги мокрые, холодные, дрожащие в коленках не могли удержать тело, и бессильные, бесконтрольные слёзы текли по измождённым лицам, глаза закрывались от внезапной расслабленности. Вот тут опуститься на снег и уснуть – единственное непреодолимое желание, которое охватило всё тело с ног до головы.

Но нас уже встречали работники эвакопунктов, поили кипятком, т.е. горячим чаем, ещё чем-то. Боже, какое это было наслаждение! Но нельзя было в опустевший изголодавшийся желудок опускать  лишнее – это было смерти подобно. За этим строго следили, и в этом было наше спасение.


Страна встречала нас с объятиями, с плачем, как самых близких родных, и за это я всю жизнь благодарю Бога и людей, и стараюсь всегда, чем могу, прийти на помощь каждому, кто очутился в беде, кто в этом просто периодически испытывает необходимость, помочь сама, даже если ко мне не обращаются с просьбой. 


Но продолжу об эвакуации. На каждой станции нас ждал горячий обед, завтрак или ужин (в зависимости от времени суток), баня, санобработка, медицинская помощь, сухой паёк в дорогу. От станции к станции сообщалось заранее о следовании эшелона с ленинградцами и о времени его прибытия. Так работали эвакопункты на протяжении всего пути следования. А этот путь длился 1,5 месяцев к месту назначения (коми-пермяцкий автономный округ), и прибыли мы  уже к началу лета. О том, в каких условиях мы путешествовали в товарных вагонах – это отдельная история. Но это издержки времени. Война! Как могли, так спасали. И спасли очень многих, хоть, наверно, больше потеряли в Ленинграде.


И ещё одна пронзительно трагическая страничка моей жизни того периода даже в старости стоит перед глазами, как будто это случилось вчера. Моя сестричка выходила из состояния дистрофии труднее меня. В дороге у неё началось неусвоение пищи и кишечное расстройство – самое опасное, чего боялись. Но состояние удалось несколько нормализовать при условии строжайшей диеты и строгой нормы потребления пищи.


И вот вокзал. Папа отлучается в эвакопункт, в билетную кассу, оставляет нас вдвоём, строго наказывая мне, чтобы Полинка, так звали сестрёнку, ничего не сунула в ротик. Соседи по лавке угощают её какой-то серой сыроватой, как мне показалось, баранкой,  Никакие мои уговоры, просьбы и попытки отобрать баранку силой не помогли. Это было равносильно отобрать косточку у голодной собачонки. И что же дальше? Открылся кровавый понос. Это было начало конца. Полинка таяла на глазах, сначала день ото дня, потом с каждым часом. Организм с трудом воспринимал только водичку с ложечки.

Наше путешествие подходило к концу. Был май месяц. Мы плыли уже на пароходе, тоже с пересадкой. Начальник очередной станции уступил нам троим кабинет. И вот я сижу, как истукан, смотрю на огонь, полыхающий в печке, папка на корточках мешает кочергой в печи, а у противоположной стены на деревянной широкой лавке лежит на разостланной постельке на боку личиком к огню когда-то говорливая, веселенькая Полинка, а теперь уже не щебечет, а каждые несколько минут жалобно просит: «Папочка на бочок… папочка, я умираю…».  Больно ей было лежать на своих косточках, обтянутых кожицей нежной. Вспоминаю это с глубокой болью в сердце, и до самой моей смерти эта боль не уменьшится, это огромное горе не забудется. Как мой папа это выдержал, знал только он сам. Полинка вообще после смерти мамы не отпускала папу от себя ни на шаг.


Умерла Полинка на пароходе, ночью. За некоторое время до прибытия к месту назначения у папы на руках. Это случилось где-то в канун её дня рождения. Ей исполнилось бы 4 годика… На берег папа  вынес сестричку зашитой в её бежевое ватное одеяльце. Вынес как бы сидячей на правой руке: она ничего не весила, но была прямой, как полено. Я шла сзади  с какой-то котомкой и слышала, как у неё внутри что-то клокотало и переливалось. Это было невыносимо… И почему-то воспринималось тяжелей и больней, чем когда не стало мамы…


Вот моя исповедь, голос, боль и размышления, идущие из глубины души. И таких или похожих случаев было бесчисленное множество. Какие же муки приняли на себя в годы войны жители многострадального Ленинграда! И после всего этого нашли в себе силы жить, помогать жить своим оставшимся в живых близким, трудиться и творить во благо нашей Родины!


В этом наша сила и стойкость доживших до наших дней, состарившихся уже детей  блокадного Ленинграда, Это качества очень необходимые каждому шагающему по земле человеку. Лишь бы не было войны!