Вспоминает Галина Дмитриевна Соколова, Балашиха

Я родилась 8 июля 1937 года. Войну встретила в Ленинграде. В то лето отец решил всех свозить на юг в станицу Тихорецкую. Как раз на воскресенье, 22 июня, у нас были взяты билеты на поезд. Объявили войну, и первое, что сделал отец – поехал на Московский вокзал и сдал билеты.


Для нас война началась неожиданно. Сообщения прессы и радио, что у нас долговременный мир с Германией, у нас не вызывали сомнений. Мы верили, что дружим с Германией, а потом, когда началась война, верили, что враг будет быстро разгромлен на его территории, так нас уверяло радио, так мы пели в песнях.


Первое военное воспоминание: июль, жаркий день. Объявили воздушную тревогу. Я, держась за руки мамы и папы, с маленьким пупсиком в руках, в жёлтеньком летнем платьице спускаюсь по чёрной лестнице в подвал в бомбоубежище с седьмого этажа нашего дома на 10-й Советской. Это был первый и единственный раз, когда мы прятались в бомбоубежище. После информации, что засыпанных в бомбоубежище людей не смогли откопать, мы в бомбоубежище не спускались.


Потом встаёт картина зимы: тёмная комната, под грудой одеял на кровати лежит отец. Мама ставит на горящую «буржуйку» ведро снега с крыши. Мама на крыше тушила зажигалки и принесла оттуда ведро снега. Я жду кипятка и сижу на корточках перед «буржуйкой» - греюсь. Вкус талой воды до сих пор будит блокадное воспоминание.

Отец уходит на завод (он работает на кораблестроительном заводе где-то на Охте) на три дня. Через три дня приходит домой и, экономя силы, отсыпается. Однажды ушёл и не пришёл ни через три дня, ни через пять. Мама оставила меня одну, а сама пошла на завод узнать, что с отцом. Она пришла туда, а там всё разрушено. Был авианалёт, бомбёжка.

Маме сказали, что отец умер, и его уже похоронили на Охтонском кладбище, дали свидетельство о смерти отца, где было написано, что он умер от миокардита сердца. Отцу было 34 года. Это был высокий, более 190 см мужчина. Он никогда ничем не болел. Как я узнала позже, вся статистика смертей была искажена, не указывались погибшие от снарядов и бомб, чтобы не увеличивать число жертв войны и, конечно, не указывались в причинах смерти дистрофия и обморожение, которые в основном и «косили» ленинградцев.


После этого мама посадила меня на санки и повезла за Нарвскую заставу, на улицу Турбинную, где жила бабушка с сестрой мамы Натальей, военврачом, и её двумя дочерьми девяти и десяти лет. Мама привезла меня уже больная тифом. Она отдала меня бабушке и сказала: «Сбереги Галю, а я пойду домой умирать. Если не приду через 5-7 дней, значит, я умерла».

А бабушка через 5 дней наварила бидончик киселя из столярного клея и пошла через весь город проведать Людмилу, мою мать. И Людмила оказалась жива. Голод от тифа оказался «полезен». Бабушка забрала дочь за Нарвскую заставу. Мы жили в полутора километрах от Кировского завода. А Кировский завод был почти на линии фронта. Враг по нему бил прямой наводкой.


Наступила весна. Возвращалась жизнь. Мы с сёстрами собирали хилую траву на дворе, лебеду, крапиву и радовались солнышку. Я научилась отличать, когда летят мессершмитты, а когда тяжёлые Юнкерс - бомбардировщики. Я пошла в детский сад. Сёстры пошли в школу. В детском саду и школе давали не хлеб, а какую-то горячую похлёбку. Уже прогресс.

Мама начала работать. Существенно, по отношению к декабрьской норме в  125 грамм, добавили хлеб. Мама моя дожила до восьмидесяти лет, но до последних дней своей жизни не могла читать о блокаде или смотреть фильмы о ней. Весь ужас этого времени усугублялся у неё тем, что надо было чем-то кормить вечно голодного ребёнка.

А я всё воспринимала только через призму присутствия рядом родных: мамы, бабушки, сестёр. Я не воспринимала всё это как трагедию, скорее, как такую несуразную жизнь.